Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части I и II |
СОДЕРЖАНИЕ
Церкви ВиттельсбаховНовый день, порядки новые... Мне приснилось, что вместо головы у меня обруч – красивый, медный. На завтрак я ем немецкое хлебобулочное изделие. Сдобные кезекюхен в противовес пирожным дышат домашностью. Пирожные пикантны и праздничны, ватрушки безыскусны и будничны. Дома мало кто делает пирожные, а булочки пекли почти все в моё время. Мы вертели булочки-рогалики из теста, смазанного сливочным маслом и присыпанного сахарным песком. Масло и сахар таяли в пекле печки, пропитывая тесто и придавая ему в серёдке влажную полупрозрачность. Я любила разворачивать рогалики ещё горячими, сначала выедать сладкую мягкую сердцевину, потом заедать её плотной корочкой с привкусом подгоревшего сахара. Пекли также и шанежки – диски теста с углублением, которое наполняли клубничным вареньем. В жару духовки донце шанежек вздувалось, приподымая клубничины, как на витрине. Никакого изыска, просто горячее тесто, от которого шёл добрый, пьяный запах дрожжей. Я умею замешивать тесто по-старинному, так, как бабушку выучили на рубеже двадцатого века, и как делали его все мы до тех пор, пока я не узнала быстрый сметанный рецепт. На деревянную доску насыпают муку горкой, сверху кусок сливочного масла, и рубят его всё мельче и мельче, превращая в крошку, которой мука не даёт слипаться. Подогревают молоко, добавляют щепотку соли, растворяют в нём сахар, разводят дрожжи и выливают тёплую смесь в лунку, выкопанную в масляно-мучной горке. Тщательно вымешивают, превращая в шар, который отстаёт от пальцев, присыпают мукой, прикрывают тонким кухонным полотенцем, а сверху полотенцем потолще – из банных, – и оставляют надолго, на час, на два, подняться. Тесто это настолько вкусно, что его можно есть сырым, что, впрочем, позволяется только детям. Взрослые ждут, долго, – пока тесто будет раскатано деревянной скалкой, выложено на смазанный маслом противень, чёрный от многолетнего нагара, покрыто толстым слоем начинки; пока будут срезаны свисающие с бортов противня фестоны, а края завёрнуты, защипаны, смазаны яйцом; пока противень будет задвинут в духовку, и пирог испечён. Смазка яйцом служила народным термометром – по цвету корки можно было следить за готовностью пирога. Мы любили раскатывать тесто тонко, чтобы корки было мало, а начинки много. Пироги с толстой коркой, которые попадались нам в гостях, звались «поповскими». Пироги делали открытые: яблочный, с яблоками, нарезанными на тончайшие ломтики и посыпанными сахарным песком, ватрушка с творогом, растёртым со сметаной, ванилью, сахаром и яйцами (творог мы делали сами, – покупной был сух, крошился и имел странный вкус), – и закрытые: начинённые лесной черникой со случайным листиком, или прожаренной на масле капустой (прожаренной в самый раз, и не более, ещё не потерявшей зелёного оттенка), или молотым варёным мясом с яйцом, в которое для сочности добавляли бульону. Открытые пироги украшали и укрепляли плетёнкой из тонких круглых колбасок теста или плоских полосок с насечками, напоминавших листья мимозы. Закрытые пироги накрывали вторым листом теста и делали в нём дырочки вилкой – для красоты и для выхода пара. В пирогах с черникой запекали чайную чашку для сбережения черничного сока. Пироги и булочки мы ели не каждый день и даже не каждое воскресенье, а только по праздникам, и не из-за труда (кто же считает труды матери и бабушки), а потому что во времена моего детства муки было мало, и её выдавали не всегда, – раз в месяц, а может быть и реже, по килограмму, а может быть и меньше, «в одни руки». Руки могли быть и пятилетними, и поэтому я, в тёплой кроличьей шубке и красных валенках, выстаивала очередь вместе с бабушкой и мамой, и мы получали пакеты муки и палочку влажных живых дрожжей. Лет в тринадцать мне довелось испечь свой первый пирог. К вечеру ждали гостей, а у мамы начался приступ головных болей, мучивших её тогда очень часто и доводивших до дурноты. Я предложила свои услуги, и пироги получились. С тех пор пироги всегда пекла я, и в годы моего студенчества это было единственное угощение, которое я выставляла для однокурсников, не утруждаясь винегретами. Запивали мы пироги «Алазанской долиной», про которую говорили, что это «Хванчкара», которую так любил отец наш родной, Иосиф Сталин. В эти же годы я отважилась освоить рецепт куличей. Изготовление куличей – серьёзное действо, которое занимает целый день. Внимательные читатели заметили, что в вышеописанном рецепте теста были опущены яйца – они нужны, и их можно добавить сразу же, но лучше после второго замеса. Для куличей, от которых требуется пышность, это архиважно. Первый замес для куличей делают только на молоке с сахаром, солью и дрожжами, и дают тесту подняться пару часиков. После этого добавляют растопленное масло, яйца, изюм, цукаты, грецкие орехи (если нам их подарили, или «выбросили» в магазине), пряности (что уж удалось купить; у нас был мускатный орех, от которого мы отстругивали понемножку каждый год; для желтизны подмешивали шафран, но поскольку его было мало, замачивали каждый раз от силы шесть тычинок, и я сомневаюсь, что его вклад был заметен). Тесто снова месят, оно потрескивает от накопившихся в нём пузырьков углекислого газа. После этого тесто делят на несколько шаров и раскладывают по смазанным маслом формам. Как я не старалась, мне не удавалось сделать меньше шести или восьми куличей, и я занимала под них все домашние алюминиевые кастрюли. Кастрюли я накрывала полотенцами и ждала, иногда часа четыре, пока тесто, вначале занимавшее только треть кастрюли, заполнит её целиком и приподнимет полотенце. Я пекла куличи для родителей, пока они были живы, а больше не пеку. За всю мою жизнь у меня было четыре человека, ради которых я могла бы пойти на такой подвиг, и трое из них уже умерли. Только двое из них (мои родители) интересовались куличами. Вы наверно думаете, что мои родители были глубоко верующими, но это не так. Дело было в воспоминаниях: не о церковных службах, – хотя и о них тоже, но только в той мере, в какой они были частью ещё не разрушенного довоенного быта, – но о праздничном разговлении. У каждого есть еда, которая напоминает о детстве, а детство видится нам счастливым, каким бы оно не было. Мои родители не были религиозными людьми. Папа объяснил, что он верит в высшую силу, и крест, как символ веры, его вполне устраивает. Мама, кажется, никогда не задумывалась о Боге, но впрочем не знаю – я как-то не удосужилась обсудить с ней эту тему. Во всяком случае, в возрасте, когда большинство женщин начинает ходить в церковь, демонстративно повязавшись платком, мама этого не делала. Перед отъездом в Америку я купила папе и маме кресты, освящённые в церкви, и оба были довольны. Мама хотела, чтобы я крестилась – я некрещёная. Когда я родилась, папина мама, баба Катя, предложила меня крестить, но мамина мама, которую я называла просто бабушка, потому что она жила с нами, решительно пресекла эти поползновения. Может быть, это и к лучшему, потому что тогда всех, кто крестил своих детей, брали на заметку (на них стучали попики), а у папы и так анкета была крупно подмочена. Обе, и баба Катя, и бабушка родились в начале девяностых годов девятнадцатого века, когда религиозность была фактом, не подлежащим обсуждению, но бабушка моя, человек особенный – и заслуживающий особенного разговора, но не сейчас, – была из тех, заточенных на большевистскую пропаганду, эффективность которой зависела от материала; ведь эбонит легко наэлектиризовать, а эбеновое дерево – трудно. Я даже не помню, когда я впервые попала в действующую церковь. Мне кажется, что это была католическая церковь, в Паланге. Мне было девять лет, и меня поразило распятие – я не могла понять, кто же может с таким садистским удовольствием, детально изобразить долгие предсмертные мучения истощённого человека. Я до сих пор не понимаю фиксации католической церкви на пытках и страданиях. В Петербурге я бывала в храмах, перестроенных под пульс эпохи. В лютеранской церкви Петра и Павла на Невском я плавала – там был устроен бассейн, и собственно от церкви ничего не осталось. Первая православная церковь в моей жизни – это скорее всего Исаакиевский собор, служивший тогда музеем. В нём нам показывали маятник Фуко – великое изобретение человечества, которое снова и снова доказывает вращение Земли, сбивая подставленный ему спичечный коробок. Исаакиевский собор, огромный, полный мозаичных икон, полированного гранита, малахита, лазурита, с великолепным мюнхенским витражом – это моя первая любовь, моя церковь Комбрэ, из всех церквей – Самая, незабываемая. Я приходила в неё много раз, мне хорошо в ней. Навещая Петербург, я захожу не только в Исаакий, но и церкви, в которых отпевали и поминали моих родных и друзей. Во время войны в соборе Николы Морского баба Катя молилась во здравие без вести пропавшего сына, моего отца. По Марье Сергеевне Ивановой, подруге бабушки, и потом по маме служили панихиду в соборе Св. Владимира. В Казанском соборе отпевали моего папу в августе 2005 года. Был солнечный день, и было горько, что его не видит папа. В Троицкий собор Александро-Невской лавры мы всегда заходили, побывав на семейной могиле. В декабре 1999 года, похоронив маму, я пришла в него на службу, где фальшиво пели несколько священнослужителей высокого ранга. При мне в собор вошёл взвод солдат в пятнистом, отстоял службу, повернулся и вышел; за ними и я. Летела снежная крупка. Снегу тогда было невпроворот, сугроб на сугробе. Моё мнение о Боге вряд ли вам интересно. Скажу лучше о моём отношении к церкви. Я очень не люблю «РПЦ», ведомую КГБшниками, не люблю патриарха с Ролексом, вырубившего Самшитовую рощу ради своей дачки, не люблю судебные процессы над инакомыслящими, инспирированные РПЦ. Я вообще не люблю организованной религии. Почему? Спросите у еврея, почему он не любит антисемитов. Я не могу любить учение, которое утверждает второсортность женщины. Не отрицайте, не стоит; как не стоит отрицать официального антисемитизма советской власти, хотя некоторые считают, что не было установки сверху, а была инициатива на местах: просто на пост начальника первого отдела почему-то всё время попадали люди, не любившие евреев. Понимаю, что для верующих нет ничего оскорбительнее моего взгляда – ведь для них главное, чтобы человек не в Бога, а в церковь уверовал и подтвердил моральное право патриархов на Ролексы в нищей, замученной, лишённой нравственного ориентира стране. Накушавшись немецких ватрушек, можно приступить к осмотру барочных церквей Мюнхена. Немецкое барокко из всех самое обстоятельное и добродушное, самое близкое к народным сказкам. Это булочка, а не пирожное. Я даже сравнила бы его с прекрасной белой сарделькой, но боюсь, что меня не поймут читатели, не найдя в колбасных изделиях ничего возвышенного. Барокко немецких церквей можно отличить сразу, в нём сочетаются крепкость и нежность, оно опирается на мощные пилоны, между которыми сделаны тонкие, лёгкие, сентиментальные перегородки с громадными окнами. Перегородки эти расцвечены, как светлый ситчик. В Италии, а так же в Испании и Португалии барокко возникло рано, чуть ли не во времена Микеланджело, долго тлело и развивалось, а в Германии – поздно, только после Тридцатилетней войны; вспыхнуло сразу, занялось со всех концов, когда стиль этот уже полностью вызрел. Поэтому в барокко Италии и Испании можно встретить всё, что угодно: детство, отрочество, юность, а в Германском барокко – только цельность взрослого человека. Во время Контрреформации баварские электоры помчались впереди паровоза по части морали и духовности, стараясь распространить советский образ жизни на прилегающие страны. Контрреформация как-то мигом придумала два новых ордена, специально для промывания мозгов: театинцев, уготовленных для выпекания деятелей церкви из пластичного теста титулованой знати, и иезуитов, долженствовавших правильно подготовить разночинцев. Баварские электоры свили уютные гнёзда для этих инженеров человеческих душ. Если Мюнхен стал центром немецкой Контрреформации, то, стало быть, и центром барокко. В эпоху и в стиле барокко, от головы до кончика хвоста, на Одеонплац была выстроена церковь Св. Каетана, Театинекирхе, обетная, на рождение наследника у электора Фердинанда-Марии и электриссы Генриетты-Аделаиды, первая церковь, на которую потратились после Тридцатилетней войны. Главной церковью театинцев была римская Сант Андреа делла Валле, которую и взяли за образец для нового здания (см. оперу Тоска, – в Баварской Опере, для соответствия с тематикой этой книги). Повернувшись к нему лицом, я отступила назад, чтобы хорошенько разглядеть, и запнулась о груду велосипедов. На неё тут же набежали туристы, разобрали её на составные части и на них уехали. Много тут велосипедов. А у фонарного столба прикручен чёрный, элегантный, как средневековый рыцарь, мотоцикл, накрытый скобой кабины – никогда я такого раньше не видела. Фасад Театинекирхе, обрамлённый двумя высокими башнями, похож на флорентинскую Санта Мария Новелла, ну, или Сант Андреа делла Валле, покрашенную в жёлтый цвет; не прозрачно-светлого оттенка петербургского Адмиралтейства, но густо-горчичного, как школы на Васильевском острове. Цвет этот при сером небе кажется грязным, а на солнце расцветает. Внутри же всё белое: и потолок тугим парусом, и толстые пилоны, и статуи, и обильная лепка, розетками покрывающая арки и потолок, сползающая гирляндами по белым стенам. Белое на белом благодаря игре теней приобретает объём, становится выпуклым и заметным. Ярко, как фонарики, горят на этой белизне цветные пятна алтарных картин. Белизна завораживает и успокаивает. Садишься на деревянную скамью, смотришь на извивы лепки, вспоминаешь мамину зубную пасту и папин крем для бритья, которые так интересно было выдавливать из тюбика на пол в ванной (и почему я теперь перестала это делать?), вспоминаешь зубной порошок, чистые полотенца и простыни – приметы детства, защищённости, уюта. Чисто-белой, как Театинекирхе, является церковь Св. Михаила, Михаелскирхе. Даже настенные терракотовые скульптуры в ней однотонные, серые, и золотятся только алтари, орган, да стекает со стены изящной золотой кляксой амвон. Главный алтарь в Михаелскирхе не такой буйный, как в Петерскирхе. Видно, что он уже принадлежит стилю барокко, но сделан рано, в 16 веке, Вильгельмом Дитрихом. Это трёхъярусная башня, с золотой резьбой, лепкой, на ней колонны с золочёными капителями и голубыми желобками-каннелюрами. Между ними картина Кристофа Шварца: Св. Михаил попирает дракона. Дракон выглядит упитанным балбесом средних лет. Крыльев у него нет. Михаелскирхе старше церкви театинцев. Михаелскирхе, с которой задумчиво и строго смотрят Виттельсбахи (в момент моего приезда с холста, маскирующего ремонт фасада – помните прогулку по Кауфингерштрассе?), была выстроена ещё до войны (Тридцатилетней) и на старые деньги, как сказал бы наверно современник электора Фердинанда-Марии. Построил её электор Вильгельм для колледжа иезуитов. В Михаелскирхе, как во всех старых церквях, подкоплено много из разных времён, от бронзового литья 16 века (ангел с чашей святой воды у входа, работы Губерта Герхарда, и великолепное бронзовое распятие Джамболоньи) до мрамора 19 века – (мемориал Евгения Богарне, сделанный датчанином Торвальдсеном, другом Андерсена и короля Людвига Первого). В подвале Михаелскирхе находятся гробницы большинства баварских электоров и королей. У Михаелскирхе нет колокольни – она рухнула сразу после строительства. Наверно, как писали в летописи про аналогичную оплошку в Успенском соборе в Кремле, известь «жидко растворяху», и получилась она «неклеевита». Не только Михаелскирхе, многие церкви Мюнхена были подновлены во вкусе барокко. Такова, например, Петеркирхе; её белую лепку, отороченную позолотой, я уже описывала. То, что эти церкви переделаны в стиле высокого барокко, и хорошо, и плохо. Плохо потому, что были раскурочены прекрасные готические ансамбли, и теперь работы Эразмуса Грассера и Яна Полака приходится выискивать по приделам, часовням и музеям. Хорошо потому, что в Мюнхене барокко самого высокого качества. Мюнхенское барокко быстро переросло в рококо. Различить их не всегда просто. Барокко должно быть похоже на плотный кекс с изюмом, а рококо – на воздушное безе. Барокко должно быть тяжело и искренне, как сказки братьев Гримм, а рококо – легковесно и легкомысленно, как сказки Шарля Перро. Но позднее барокко так непринуждённо перетекает в раннее рококо, что одни и те же здания разные авторы причисляют то к рококо, то к барокко. Да ещё и французы всех запутали: своё барокко они предпочитают называть классицизмом, а к барокко с галльским презрением относят только «стиль, распространившийся в Германии». Похоже, что классицизм это упорядоченное барокко, без налета сказки и фантастики, а рококо, наоборот, неупорядоченное барокко, с налётом. Словом, эту халу нелегко расплести на отдельные колбаски. И в Мюнхене, и вообще в Баварии много прекрасных образцов рококо («Супер!» – как сказал бы мой друг Флориан), созданных немногими архитекторами, в течение одного поколения: Кювилье, Иоганн Михель Фишер, Энрико Цукалли... Но не только они – куда уж баумейстеру без маляра и штукатура! В рококо это три угла не всегда равностороннего треугольника. Ведь здание рококо сразу выходит готовое – не только стены, но плафоны, статуи, карнизы, алтари; тут ни прибавить, ни убавить. И всё это великолепие связано и провязано лепкой. Лепка – царица рококо, она осмелела, растеклась по сводам, аркам и капителям, свесилась гирляндами, притворилась бархатными занавесями, выступила горельефами и доросла до круглой скульптуры. Лепка может играть и шутить потому, что стюк, в отличие от мрамора, лёгок, и его много можно навертеть на опоры. Самым лучшим баварским малером был Козьма Дамиан Ассам, а наилучшим штукарём по стюку – Эгид Квирин Ассам. В Мюнхене с именем этих братьев связаны не только скульптуры алтаря Петеркирхе, фрески Св. Троицы (Драйфалтигкайтс кирхе), но и целиком интерьеры церквей Св. Анны (Даменштифт), Св. Духа (Хайлиггайст кирхе), и Св. Иоанна Непомука (Ассам кирхе). Св. Троица и Св. Анна – маленькие хорошенькие коробочки. Обычно их разглядывают в полутьме сквозь решётку, отделяющую прямо у порога чистых от нечистых, но Св. Анну я внимательно рассмотрела из середины нефа во время мессы на музыку Шуберта. Людей было много, не присесть, и я стояла, осветлённая музыкой, любуясь ярко освещённым праздником рококо и наблюдая, как у алтаря скользили белые, длинные, до полу... священники. Стены Св. Анны были построены Иоганном Баптистом Гунетцраймером и украшены Ассамами. Особую прелесть церкви придают огромный плафон в манере гризайль и крупные, во всю стену алтарные картины, на которых краски приглушены, как на выцветших гобеленах. Свободное пространство сводов и арок покрыто лепкой серого стюка в золотых картушах. Золотой амвон – как кубок аугсбургского ювелира, разломанный на две половинки. Церковь эта была разбомблена, но среди обломков нашли множество добротно сработанных Ассамом фигур и вернули их на место. Церковь Св. Духа стоит рядом с моим любимым источником питания, Виктуалиенмаркет, стоит на крошечной площади, как чашка мейсенского фарфора на блюдечке. Внутри эта чашка расписана позолотой. Была. Но когда позолота стёрлась и проступила андерсеновская свиная кожа, лепку за недостатком средств покрасили светленькими красками грязного оттенка – то ли сажи в них подмешали, то ли пыли потом набилось. Глядя на это, глаза мои наполнились слезами, и слёзы смыли с белых стен грязноватую акварель, проступила золотая паутинка тончайших арабесок: посверкивает на солнце, перекликаясь с массивным золотом алтаря, увенчанного вызолоченной скульптурной группой. Я села на скамью и засмеялась – не может быть, чтобы всё это было наяву. Но было. Было когда-то. К сожалению, стюк недолговечен, трескается, требует подновления, и во многих церквях при реставрации расстались с позолотой узоров, заменив её бледными красками – розоватой, голубоватой, желтоватой, зеленоватой, придав воздушному намёку тяжёлое объяснение, испортив песню, обратив изысканность в пошлость, бабистость, разухабистость. Большинство барочных церквей в Мюнхене белые с позолотой, но из одного яйца вдруг вылупился пёстрый павлин с изумрудными глазками – церковь Св. Иоанна Непомука, которую обычно называют Ассамкирхе, потому что она была выстроена братьями Ассам на свои деньги и для себя. Редко такое бывает: обычно сапожник без сапог, а другой мастер – без чего-нибудь ещё. Вот помню в Сент-Луисе специалиста по изготовлению виндзорских стульев: жаловался, что у него дома стульев не хватает – выхватывают прямо из-под рук (особой красоты в них нет, но всё лучше современных). Ассамкирхе я разыскала в дальнем углу Альтштадта. Она стиснута соседними домами, и увидишь её не сразу. Фасад у неё то ли выпуклый, то ли вогнутый – смотря куда глянешь, – по сторонам портала сделаны два утёса из туфа, над порталом огромное окно в причудливом наличнике, а над ним ещё одно, круглое. Церковка маленькая, узкая, но настоящая, и Ассамам даже удалось для неё достать ценные мощи. Интерьер Ассамкирхе напоминает шкатулку вашей бабушки-графини, заполненную замечательными штукенциями. Должное впечатление они произведут, только если вынуть их и рассматривать по одной, а не в куче. Стены облицованы мрамором, наверняка искусственным, на пилястрах ветчинно-красным с розоватыми прожилками, на арках – жухло-зелёным с охряными брызгами. Простенки расписаны, – неярко, благородно, – в тон мрамору и плафону, заполняющему весь свод мучениями Непомука. Церковь опоясана балюстрадой, на перила которой наброшены обманные бордовые драпировки из стюка. Под балюстрадой в воздухе висят золотые гирлянды из цветов и лент, завязанных бантами. Высоко над балюстрадой проходит разукрашенный карниз. Все колонны и колонки чуть-чуть тронуты золотом – горошина, росток, листок, цветок. Росписи, карниз, балюстрада, завершия колонн и арок оплетены лепкой. Накладные узоры вызолочены, но ангелы и херувимы, и черепа с крылышками оставлены алебастрово-белыми. Под потолком в алтарной апсиде собрались все серебряные. Серебряный Саваоф в золотой папской тиаре свесил вниз золотой крест с серебряным Иисусом в золотом терновом венце, а над Саваофом в ореоле золотых лучей парит серебряный голубь. Серебряные ангелы с золотыми крыльями уселись на карнизе или поддерживают крест – все разные. Вокруг расставлены витые колонны серого с песчаным мрамора; стоят свободно, ничего не подпирая, с их капителей свисают плети золотых роз тончайшей работы, их венцы – стартовые площадки для взлетающих фигур, размахивающих лентами и кадильницами. В церкви два алтаря: верхний – на балюстраде, – и нижний. В нижней секции над дверьми по бокам алтарной апсиды вделаны в стены два овальных портрета самих Ассамов. Выше них находятся небольшие окошки, над окошками парят пары белых ангелов в золотых коронах, в причудливых позах. В нишах по краям алтаря расставлены полихромные статуи: Мария с путти (младенец с крестом-посохом), и Иосиф с Иисусом-подростком. На алтаре на золотом постаменте с серебряными барельефами стоит оправленная в золочёную бронзу стеклянная рака. На крышке раки торчит серебряный треугольник на фоне сходящихся к центру, к капсуле с мощами, золотых лучей; к лучам прикреплены серебряные путти и толстые спирали, изображающие облака. Колонны, карнизы, гирлянды, фигуры: нет, не шкатулка – запущенный фруктовый сад... «Я балдею», – говорил Козьма Дамиан Ассам, созерцая творение рук своих. «А я торчу», – вторил ему Эгид Квирин Ассам. К сожалению, окна в церкви только на самой верхотуре, естественного света в ней мало, и разглядеть цвета трудно. Поэтому я вернулась в Ассамкирхе вечером и хорошенько всё осмотрела перед началом органного концерта. А дальше... Думаете, я опять заснула? Ничего подобного. Меня, как крошку-Чайковского, замучила музыка. Такого эффекта я больше нигде не испытывала – орган прошёлся молотком по всем моим нервным окончаниям! То ли я оказалась в акустической яме, куда сливались все аккорды после употребления, то ли церковь мала для своего органа. До конца я дотерпела, но бросилась вон, как только затих последний звук и грянули рукоплескания. Пришлось устроителям для меня отпирать дверь, запертую на время концерта. Страница 9 из 38 Все страницы < Предыдущая Следующая > |