Т. С. Карпова «Бавария и Богемия», Части I и II |
СОДЕРЖАНИЕ
Дворец Генриетты-АделаидыНовый день просочился сквозь бутылки. Я проснулась без будильника. Когда я моложе, и лучше кажется была, то есть лет пяти, я просыпалась в оживлённом ожидании – а что же интересное сегодня случится? – но тогда вокруг меня были люди, фильтровавшие мою действительность. Если вы меня спросите, какая-такая неотфильтрованная действительность меня сейчас мучает, я отвечу: «Для верблюда и ворота – игольное ушко». А если по-простому: «Вы встаёте на следующей?», – так-таки да, встаю и иду в туалет. Идти далековато. В моём экономном номере у ванной раздвоение личности, (ванна тут, а унитаз там), и утренняя попытка привести себя в порядок связана с открыванием и закрыванием нескольких замков. В этот день я покинула гостиницу без завтрака. Не терпелось. Моя немолодая, утомлённая душа рвалась в Нимфенбург, город радости, где поют и плещутся нимфы. Новая, молодая, свежая Россия взяла бы напрокат машину. Я же и мои братья по советской родине, культуре и духу ходят в Нимфенбург пешком: и денег жалко, и страшно ехать на иностранном трамвае. Путь недолгий, не более часа, и меня он не пугает. Мы когда-то пешком ходили куда дальше: от Московского парка Победы в Пулковскую обсерваторию – мы вчетвером: папа, мама, Марина, я. Я погрузилась в атмосферу приключений; она неизбежно окутывает места, где всё некрасиво, убого, валяются окурки, а на помойке написано что-нибудь горькое и непристойное, в данном случае «Турки – раус!». Внутри копошилось ощущение неведомой опасности; вдобавок было зябко. По дороге мне нужно было позавтракать, но район был непищевой; с трудом нашла я какую-то кухмистерскую. Перед нею на лавке у деревянного стола сидел мужчина в расцвете сил, с лицом как первомайский кумач, и пил пиво, несмотря на морозец. А я зашла внутрь и с трепетом заказала яичницу: бармен не понимает по-английски, догадается ли, что в яичницу нужно положить яйца? Сижу, переживаю. Полутемно, тихо – никого нет. Приносят яичницу, и из яиц. В это время и кумачовый посетитель, допив пиво, заползает в кухмистерскую отогреться и позабавиться своим персональным компьютером. Быстро доев яичницу, я зашла в сортир и повязалась там пред зеркалом косынкой; уж очень на улице холодно. Увидев косынку, кумач с компьютером испуганно дёрнулся. Наверно ему вспомнилось: «Турки, раус!» На улице всё казалось мне странно, не так, как вчера в центре Мюнхена: и холодно, и неуютно, и современно. Страшно не попасть в Нимфенбург и даром потратить драгоценный день – ведь маршрут я проложила сама, а отклонение на один градус со временем может перерасти в километры. Но кстати подвернувшийся немец-велосипедист в ответ на английский вопрос объясняет по-немецки, что мол уже недалеко, через мост налево. Перехожу мост над каналом и слева вижу город нимф, подковой охвативший чашу пруда, в которую вливается канал. Чем ближе к пруду, тем крупнее и яснее становится отражение массивной каменной лестницы и высокой красной крыши, затихают шум и гам шоссе, настоящее уступает место прошлому. Три поколения баварских электоров создавали, обстраивали, обустраивали, обживали, обожали барочный парковый ансамбль Нимфенбурга. Их потомки, охотясь и празднуя, проводили в нём по полжизни. Здесь родился будущий Людвиг Второй, Баварский орёл. Нимфенбургская территория, размером больше тогдашнего Мюнхена, была подарена электриссе Генриетте-Аделаиде её супругом электором Фердинандом, на рождение электрёнка Максимиллиана-Эммануэля. Это был дар любви Фердинанда к Генриетте, с полным доверием ко вкусу и строительным способностям супруги. Девичья фамилия электриссы была Савойская; Генриетта привезла с собой – нет, не капусту, это вы глупо пошутили, не люблю я таких очевидных шуток – нет, привезла она с собой из Пьемонта итальянские моды и итальянца Агостино Барелли, того самого, что строил Театинекирхе. Вилла была построена Барелли в 1664 году, и перестроена в 1701–1714 году. К этому времени Генриетта-Аделаида уже умерла; в сорок лет, но, будем надеяться, до этого вкусила радости и праздника на все восемьдесят. И Фердинанд взял да и умер. Так что перестраивал Максимиллиан-Эммануэль, превращая скромный особняк в нескромную резиденцию. Пять великолепных летних дворцов, построенных в то же время в России, не истощили русские финансы, а вот за три резиденции Максимиллиана-Эммануэля и пышные праздники его двора Бавария расплачивалась целое столетие. Долг расточительного принца превысил 10 годовых доходов его страны. Но что нам за дело до расходов, если из облака золотой пыли материализовался несравненный Нимфенбург? Последний глянец на этот прекрасный летний дворец нанёс электор Карл Альбрехт, впоследствии Император Священной Римской Империи, с помощью любимого архитектора – великого Франсуа де Кювилье. Славный период затрат и вложений, длившийся 80 лет, закончился в 1745 году, в год смерти Карла Альбрехта, а потом воцарились иные вкусы и интересы, электоры превратились в баварских королей, а сад Нимфенбурга из регулярного в пейзажный. Нимфенбургский дворец состоит из центрального пятиэтажного корпуса и двух малоэтажных боковых, соединённых галереями. Что-то вроде спрямлённого посредине Павловского дворца... Или нет, скорее Петергофский? Н-да, возможно, поскольку времена петровские: центральный корпус 1664 года (построен за пять лет до рождения Петра Первого), а флигели 1701–1714 годов, то есть тогда же, когда строился Петергоф (лучшие годы саардамского плотника). И вкусы те же, что и в России, барочные, с примесью рококо. Но Петергофский дворец много лучше, достойнее Нимфенбурга – долговязого, с заспанными глазками окошечек. В России холоднее, а окна больше; этажей столько же, но глаз не раздражают: верхние два замаскированы горбатыми зелёными крышами, – и правильно, всё-таки дворцы, а не хрущобы. Вблизи первый, или по-иностранному цокольный, этаж Нимфенбурга в глаза не бросается, от него отвлекает наружная лестница на второй этаж, закрывающая полстены. Но цокольного этажа не миновать, там огромный магазин, где продают билеты, путеводители, открытки, фарфоровые коробочки, и среди них пару белых фарфоровых лебедей, перечницу и солонку, которые я знаю, кому подарить. Лебеди в Нимфенбурге домашние, с местной «птицефабрики». В Нимфенбурге издавна была и сейчас ещё есть фарфоровая мануфактура, так же, как в Петербурге существует завод имени Ломоносова, бывший Императорский, ныне Новорусский. С тех пор, как алхимик Августа Саксонского Йохан Фридрих Бёттгер стряхнул случайно пудру с парика в какой-то рассол и открыл секрет каолина (звенящей глины, по определению китайцев), фарфоровые заводы попёрли, как грибы, в палисадах немецких князей-курфюрстов. В том была и потребность, и необходимость, – поскольку посуду били широко, с размахом, экономнее было заводить собственное производство для восполнения, ну вроде как вот у нас дома папа всегда сам чинил ботинки, и у меня до сих пор ещё стоят на некоторых башмаках его набойки. Обратите внимание: раньше были приличные порядки, – разбил-заменил, – а в наше время тов. Романов, первый секретарь ленинградского обкома, устроив свадьбу дочери в Эрмитаже с эрмитажной посудой, побитые тарелки восстановить не смог. Потом, перед отъездом из Нимфенбурга, я зашла в магазинчик фабрики в одном из флигелей дворца, но мне не понравилось то, что там выставлено; я ожидала немецкого фарфора моего детства, а нынешний соответствует иным каким-то вкусам. Надо было бы сходить вместо магазина в дворцовый музей фарфора. По словам Джеймса Рейнольдса «это лучшая коллекция Мейсенского фарфора в мире. Я написал большую картину этой коллекции, сверкающей красками, как калейдоскоп». (На всякий случай напоминаю, что мейсенский фарфор делали под Дрезденом, а не в Нимфенбурге.) Не зашла в музей фарфора потому, что после смерти мамы, которая была большой любительницей чашечек, мне как-то стыдно интересоваться фарфором, и лебедей для себя не покупаю. А когда мама была жива, и я ещё не угрызалась совестью за то, что осталась жива после её смерти, я любила заходить в магазин остатков ломоносовского фарфора на Староневском. Там совсем недорого можно было купить осиротевшую сахарницу или отбившуюся от сервизной стаи чашку. Там выставляли фарфоровые фигурки, продолжившие вековечную традицию Императорского фарфорового завода. Эти существа осели во многих петербургских домах. У дяди Вани над телевизором стояли белые бисквитные герои «Ревизора». У бабушки на треугольной угловой полке, каких теперь не делают, жила фарфоровая борзая с тонкими длинными лапами. Особенно много чудесных фарфоровых зверюшек я получила на своё десятилетие. (Более пышного праздника в моей жизни не случилось. Он неповторим: пришли все родственники, а сейчас уже большинства и в живых-то нет.) У воробьёв и собачек тут же отбились крылья и лапы. Тогда у меня всё билось, а теперь почему-то ничего не бьётся; наверно фарфор стал прочнее. Купив билет и лебедей, я поднялась на второй этаж, где и началось рококо. Входишь в двухсветный каменный зал, белый с золотом, а на белом мазки цвета там и тут. С потолка свисают на длинных шнурах бронзовые люстры, все в каплях хрустальных подвесок. Белые стены зала вертикально поделены пилонами с желобками-каннелюрами, белыми с золотой каёмочкой, и капители у них тоже золотые. Над капителями белый с золотом карниз, потом розовые и голубые медальоны в золочёных рамах, а над ними высокий вогнутый потолок с гигантским плафоном праздничных тонов. На плафоне сидит Флора у фонтана под деревом, над ней радуга и облака, на которых катаются амуры и боги. В простенках и над дверями в огромных извитых лепных рамах сделаны росписи, под ними выпуклые завитки в форме раковин. Все рамы и завитки белые, но оттенены золотой каёмочкой, как бортик чашки, что увеличивает их объёмность. Плафон и фрески расписывал Иоганн Баптист Циммерманн под наблюдением самого Франсуа Кювилье. Циммерман стал писать фрески только после пятидесяти. Пятьдесят лет в восемнадцатом, и даже в девятнадцатом веке – это серьёзно. Графиню Ростову в этом возрасте катали в кресле, она уже ничего не соображала, «функция ее была выполнена». А функция Циммермана не была выполнена. Вдумайтесь, он не помер в 50 лет, не превратился в маразматического старца, как приличествует возрасту, а стал писать фрески. И ведь фрески писать надо умеючи! Ты пишешь под потолком то, что будут рассматривать с нижней точки, с пола; ты безошибочно искажаешь фигуры так, чтобы снизу они всегда казались пропорциональными, и никогда смешными; ты создаёшь иллюзию света и воздуха, задыхаясь в испарениях вонючих красок. Да что перечислять каннелюры и картуши, цветные росписи и стены из чистого сахара! Я описываю то, что не поддаётся описанию, более того, не остаётся и в памяти. В памяти всё как-то незаметно уминается и истирается в порошок. Всё проходит, всё забывается, особенно подробности рококо и барокко. Остаётся только чувство радости, праздника и света, и полированные поверхности очень ему способствуют. Художники рококо были рождены, чтоб сказку сделать былью. Для меня печатный пряник барокко – это возвращение в детство. Взращённая стилем восемнадцатого века, я всюду ищу барокко и при виде его расплываюсь в счастливой улыбке. Золотые залы царизма кажутся мне волшебными, и я никогда их не предам, но понимаю, что в сравнении с немецким русское барокко тяжелее, а русское рококо проще. Нет настоящего цвета в дважды рождённом зеркальном зале Царского Села, который вызолотила сперва Елизавета, а потом наши великолепные реставраторы, есть только формы и их отзвуки в зеркалах. А рококо у нас – раз, два и обчёлся. Впрочем, и «два» нету, только «раз» – Китайский павильон в Ораниенбауме. Там рококо настоящее, но цвета другие, более насыщенные. Рококо приспосабливается к местным условиям, климату и темпераменту; в Италии пьют вино с апельсинами, в России водку с огурцами. Вдоль зала расположены апартаменты электора и электриссы – по три большие комнаты. Все они вызолочены, украшены резьбой и лепкой. В одной из комнат висят гобелены с хорошо сохранившимися красками. Есть китайский кабинет с крупными лакированными панно, на которых изображены сцены из китайских романов. На великолепных плафонах фигуры парят в невесомости, как на космической станции. Да и ты себя почувствуешь как в космосе, если долго будешь их разглядывать; то ли зеркальце с собой надо носить, то ли на пол лакированный ложиться навзничь. Полы, кстати, в этом дворце не интересные, не наборные – обыкновенная ёлочка. Зато мебель хорошая – красивого дерева, обитая шёлком, окантованная золочёной бронзой. Столы вдоль стен имеют по шесть или восемь золочёных резных ножек – наверно, в этом дворце все были такие радостные и пьяные, что меньше иметь опасно – не устоишь. Во дворце есть галерея с портретами красавиц, писаных по заказу короля Людвига Первого Баварского. Не следует думать, что всё это любовницы Людвига, всё же он не восточный сатрап, а добропорядочный король немецкого государства. Король просто заказал портреты женщин, которые казались ему эстетически привлекательными. Он вообще был хороший парень, правитель новой формации: деньгами не сорил, Мюнхен благоустраивал, музеи основал, стихи писал. Но к женщинам был сильно неравнодушен. Не он один таков, и донжуанский список часто определяется только возможностями, которые у Людвига, Гагарина и Билла Клинтона неизмеримо шире, чем у простого смертного. Увы, Людвиг пострадал от своей простительной слабости – его выгнали с работы за связь с некоей Лолой Монтес. Говорят, они познакомились, когда Лола зашла на заседание Государственного Совета и обнажила грудь. Людвиг тут же попросил всех, кроме Лолы, покинуть помещение. Интересно, как это было организовано? Некоторые детали мне непонятны. Предположим, я вхожу в кабинет к Путину и распахиваю кофту, а под ней НИЧЕГО НЕТ! Запросто. Но Лола, в век корсетов и корсажей, верхних и нижних юбок, – сколько времени она путалась в пуговках и крючочках? Или она расстегнулась, стоя за дверью, и вбежала в залу, прикрываясь бельем? Но тогда это уж скорее сцена профосмотра в Ленгосуниверситете... Жалко мне короля. Жизнь к нему была зла. Он строил дома, музеи, железную дорогу, основал для народа две картинные галереи (Старую и Новую Пинакотеку) а его выкинули с работы за банальную интрижку с танцовщицей, которая умела раздеваться со скоростью цирковой артистки. Лола Монтес, или Бетти Джеймс, как её называли до развода с мужем, послужила при Людвиге Распутиным. По мнению иных, роль Распутина была положительная, так как он, по связи то ли с народом, то ли с немецким посольством, оттягивал войну. Вот и Лола неоднозначна. Как протестантка, Лола выступала против католической церкви. Под её влиянием Людвиг прогнал консерваторов из кабинета министров. Народ, который и в Баварии был высоко морален и набожен, неоднократно пытался побить Лолу камнями, но её спасали студенты университета, которые организовали для этого народную дружину. Наступил 48 год, когда по всей Европе посвергали королей – за то, что плохо начальствовали. А в Баварии всё бы обошлось (короля очень любили), если бы не Лола. Умный, добрый и симпатичный король вынужден был отправить Лолу в изгнание, а потом пришлось ему отречься и от престола. Лола Монтес оказалась в Америке и как-то там плохо кончила. Она видимо не умела копить деньги и думать о будущем. Я вышла из дворца с противоположной стороны и увидела, что у каждой своя погода. С той, с парадной, пасмурно, а с этой, с парковой, серость и сирость подались, растаяли под напором рококо, и солнце побрызгало золотом на жёлтые листья. Как будто открылась новая глава, как будто день начался набело. Вижу перед дворцом круглый пруд с грудой диких камней, но струя фонтана в этот день из камней не бьёт, не мешает видеть второй пруд, длиннющий канал, и как бы такой себе каскад. Вокруг прудов стоят статуи; спокойные, выдержанные, никто никого не умыкает, не дерётся, как в Летнем саду. Разбиты газоны правильных очертаний, с подстриженной травкой, окаймленные лентой коричневой разрыхленной земли на месте уже отцветших и выкопанных цветочков. Почти как в Царском Селе, но царскосельские партеры поизобретательнее будут. Где же тут, в нимфенбургском партере, переплетения листьев аканта и спиралей трёх цветов? Денег, что ли нету? Я гарантирую, что в период расцвета Нимфенбурга завитки на газоне были что надо, и меняли форму в каждом сезоне. А у меня какие были бы партеры, если бы побольше денег и территории! Когда-то весь парк был регулярный: и как у огранённого алмаза каждая его фасетка отражала перспективу под своим углом. Вязь аллей в виде множества «Ж» стриженых лип позволяла на каждом перекрёстке видеть всё те же павильоны с новых сторон. В таком калейдоскопе ракурсы скачут, вертятся с игривостью шаловливой пекинки, непрерывно меняются, и сомнение закрадывается – вдруг это не один павильон, а множество, или павильон положим тот же, но перебегает из аллеи в аллею на курьих ножках, играя с нами в затейливую игру? Ох, как мне хотелось бы повидать этот парк, и с познавательной целью, и ради удовольствия, потому что я люблю вензели, расчерченные на газонах твердою рукою последователей Эвклида. Почему-то мне всегда хочется всё увидеть в первозданном виде, руины и переделки меня не удовлетворяют. В этом есть некий недостаток культуры, американизм, что ли, некоторый, или по крайней мере анти-японизм: хотя я и предпочту выщербленную чашку 19 века чашке новой, но лучше бы она не была щербатой. А тут дело даже не в щербатости регулярной планировки, а в полном исчезновении. Всё уничтожено. Сгинуло. Отошла теперь мода на регулярные парки; только кое-где сохранились они, как курьёзы или просто по небрежности садовников; но ведь когда-то же и за что-то их все любили? Вот император Павел их любил. Думаю, такие сады должны быть милы сердцу детскому с его любовью к игре, или незащищённому, со стремлением к безопасности, которую обещает укрощённая природа. Регулярный парк это чудо геометрии, но гулять по пейзажному парку куда приятнее. Солнце, знакомый, сырой запах осени, канал вроде петергофского. В его синей воде водят лапами только белые лебеди, а раньше плавали нарядные вёсельные лодки с балдахинами, и устраивались водные сражения. В 1728 году здесь привечали трирского курфюрста – обедом на длинной барже, плывшей от дворца к каскаду. Столов было два: на тридцать персон и на восемьдесят. Кухню временно укрыли в кустах. После обеда баржу переделали в танцплощадку. Таких круизов теперь навалом в любом городе с судоходной рекой, но их пассажирки уже не в кринолинах, и скорее всего не испытывают чувства «эксклюзивности». А если бы увидать живую картину прошлого, лебедем скользящую по воде: шитые золотом платья и костюмы, изысканный фарфор, серебряные супницы, – услышать музыку барокко в исполнении оркестра из сорока скрипок и распробовать все двадцать четыре перемены кушаний, так набралось бы, о чём поговорить с сослуживцами. От водных забав, которые были когда-то гордостью Нимфенбурга, остались только каскад и два фонтана. Насосы для этих увеселений были устроены настолько искусно, что ими восхищался Наполеон и сманивал инженера Франца фон Баадера в Версаль. (Каждый знает, в каком жалком состоянии находятся фонтаны Версаля, знал это и Наполеон, но поправить их не успел: где там, со всеми этими кампаниями! Хорошо хоть успел ввести наполеоновский кодекс.) Фонтаны и Версаля, и Нимфенбурга нуждаются в насосах, поддержание которых требует труда и денег. Поэтому фонтанами в этих дворцах особо не полюбуешься. Какое счастье, что фонтаны Петродворца не требуют электроэнергии и питаются напором воды Талицкого водовода! А вы ходили когда-нибудь вдоль Талицкого водовода? Пройдитесь по аллее вдоль цепочки прямоугольных бассейнов, подающих воду из резервуара, над которым стоит небольшой красивый дворец Бельведер. Тут-то вы и проникнетесь преимуществами российской инженерии! Страница 10 из 38 Все страницы < Предыдущая Следующая > |